Дискуссия о сущности террора (postnauka)

Отрывок из книги «Русское общество в зеркале революционного террора. 1879–1881 годы» историка Юлии Сафроновой

Совместно с издательством «Новое Литературное Обозрение» мы публикуем отрывок из книги «Русское общество в зеркале революционного террора. 1879–1881 годы» кандидата исторических наук Юлии Сафроновой.
История революционного движения рассматривается в книге как процесс коммуникации, своего рода диалог между террористами и обществом, размышляющим о причинах протеста в течение всего царствования императора Александра II.

-читать оригинал на postnauka.ru-


Кроме этики, осуждая террор как метод политической борьбы, журналисты использовали и логику. Анализируя использование насилия с точки зрения его рациональности, они указывали, что оно прежде всего дискриминирует идею, во имя которой ведется. В февральском обозрении «Вестника Европы» были перечислены последствия известных покушений в Германии: «…за покушением Беккера следует известный конфликт между Вильгельмом I и прусской палатой депутатов, за покушением Гёделя и Ноблинга — чрезвычайный закон против социал-демократов, покушение на жизнь Бисмарка в 1866 году не останавливает разрыв между Пруссией и Австрией, в 1874 году не смягчает применения майских законов». Из этого делался вывод, что если террористические акты и могут привести к переменам, то только в «духе прямо противоположном тому, которым были проникнуты виновники покушения».
Несмотря на моральное осуждение, журналисты не оставляли попыток понять причины возникновения террора. В поисках смысла, который вкладывают в свои действия исполнители покушений, представители разных политических направлений приходили к одному и тому же заключению: «крамольники» оценивают свои действия в соответствии с некой теорией, оправдываются «софизмами», совершают «принципиальные» и «умозрительные» преступления. Наиболее полно эта идея была развита в статье «Пророчество апостола Павла», опубликованной в газете «Русь». Ее автор писал, что «подпольные убийцы» изобрели себе в оправдание теорию, «что убийство политическое не есть убийство, а просто признак политических похвальных верований [...]. Некоторые, особенно молодые люди, которые бы остановились с отвращением перед простым убийством, готовятся фанатически к убийству умозрительному».

Само по себе цареубийство никогда не казалось журналистам конечной целью: Александр II был «умерщвлен не из личного мщения, не ради личной корысти, а именно ради того, что он Царь». Впрочем, вряд ли на страницах подцензурной печати мог появиться хотя бы намек на то, что император может быть в чем-то виноват перед «крамольниками», из-за чего последние мстят лично ему. Цареубийство понималось как средство, самая возможность успеха которого связывалась с «безграничной преданностью народа»: убить монарха — значит «одним ударом поколебать Россию в ее основаниях и повергнуть ее в бездну анархии», «навлечь ненависть одной части народа на другую, возбудить междоусобицу, анархию». Отмечали журналисты и то, что террористические акты влияют на состояние русского общества, вызывая в нем тревогу, неуверенность в завтрашнем дне, «внося сильное разделение [...] и порождая недоверие между различными его частями». В газете «Голос» было высказано предположение,что подобный эффект был «косвенной целью» террористов, добиться которой им вполне удалось. Реагируя на покушение на М.Т. Лорис Меликова 20 февраля 1880 года, М.Н. Катков утверждал, что «тайным заговорщикам» нужно было не убийство Главного Начальника, который только вступил в должность, а «демонстрация» — «нужно было произвести впечатление». Описывая взрыв в Зимнем дворце, он довел эту мысль до крайности, написав, что преступление было совершено, «только чтобы совершить, только потому, что оно велико».

Определив террор в качестве метода политической борьбы, журналисты не могли пройти мимо той конечной цели, во имя которой он используется. Общепризнанным был факт, что террористы действуют в соответствии с каким-то учением. Не разбирая, к какому роду идей можно отнести программу «Народной воли», журналисты использовали при рассуждениях о террористах такие определения, как «нигилисты», «социалисты» и «анархисты». Можно утверждать, что для журналистов было важнее родство используемых ими слов, чем их смысловые различия. Как писал сотрудник газеты «Новое время»: «Во всех этих фанатиках, во всех этих поклонниках ужаса и крови есть что-то родственное, однородное, какими бы названиями и партиями они себя ни величали». Тем не менее в словоупотреблении можно различить некоторые особенности. Общим термином в глазах журналистов был термин «нигилист». Так можно было назвать как революционеров-пропагандистов, не имеющих отношения к убийствам, так и «нигилистов-террористов». Слово «анархист» чаще всего использовалось именно в связи с покушениями, как будто именно анархические идеи, с точки зрения журналистов, были ближе всего к идее политического убийства: «Наши анархисты, посягающие на жизнь главы государства, выделяют себя действительно из всех других преступников». Наконец, слово «социалист» употреблялось в текстах, в которых так или иначе говорилось об «учении», во имя которого совершаются террористические акты. Иногда подчеркивалось, что именно так «крамольники» называют себя сами.

Суть «социалистического» учения излагалась журналистами весьма туманно как «уничтожение преобладания капитала», «извращение всего общественного строя», «ниспровержение не государственного, а гражданского порядка». Очевидно, что более ясного изложения социалистических идей на страницах подцензурной печати просто не могло появиться. Порой русским революционерам даже отказывали в праве именоваться социалистами, сводя их учение к «нигилизму» и «анархии». В «Петербургской газете» утверждалось:
…наши нынешние бунтари ничего не создают и создавать не намерены. Они не строят никаких теорий насчет будущего [...]. Их задача ликвидировать не только государство, но и общество, а ликвидировать на их жаргоне означает стереть с лица земли все созданное веками исторической жизни.

Такого же мнения придерживался журналист либеральной «Молвы»: «…социальная пропаганда — это только предлог. Что у них никакой продуманной программы [...], это лучше всего доказывают подпольные сочинения». При этом если «крамола» оценивалась как самостоятельное явление русской жизни, то конечной целью виделась «слава идей фанатика. Кровью и ужасом они хотят достичь своей цели, они воображают себя избранниками народа, они думают вырвать свободу на свой манер и лад, чтобы подарить ее России». В том случае, если журналисты усматривали в русской «крамоле» козни внешних врагов (эту идею особенно активно отстаивал М.Н. Катков), конечная цель революционеров виделась в том, чтобы «повергнуть страну в хаос и среди всеобщего смятения захватить власть и раздробить государство».

Политическая часть программы «Народной воли» (требование ввести представительную форму правления) привлекала внимание журналистов «охранительных» изданий. В искренность конституционных требований «крамольников» не верили даже сотрудники «Берега», которые были рады уличить «надпольных» и подпольных «радетелей» в союзе. В этом требовании видели лишь новую тактику агитаторов, а не изменение сущности движения или конечной цели. То же мнение было высказано в «Новом времени»: хотя «крамольники» и выставляют идею конституции, «как бандиты знамя мира», но на самом деле им нужна не она, а «самая широкая революция, резня, бешенство убийства, торжество крови». Следует отметить, что журналисты либеральных изданий никак политические требования «Народной воли» не комментировали. Столь дорогая им идея конституции и без того была скомпрометирована в глазах властей и «охранительных» кругов «родством» с идеями радикалов. Они предпочитали молчать, чтобы не давать лишние козыри в руки своим противникам.

Подвергнув анализу такое сложное и новое явление, каким был терроризм в конце 1870-х годов, русские журналисты сделали несколько важных выводов о том, с какой целью революционеры прибегают к политическим убийствам. Во-первых, отмечалось, что покушения на императора не самоцель, но средство; во-вторых, что то впечатление, которое террористы своими действиями производят на общество, не менее важно, чем само покушение: «Анархисты имели в виду не только правительство, но и общество».

Объяснить смысл покушений для террористов и поставленную ими конечную цель еще не означало дать ответ на вопрос, откуда взялись русские «крамольники» и каким образом они пришли к использованию подобных методов. Одним из очевидных путей поиска ответа было обращение к истории. Чаще всего журналисты брали за отправную точку одну из двух дат: покушение Д.В. Каракозова 4 апреля 1866 года либо покушение А.К. Соловьева 2 апреля 1879 года. Оба этих события задавали фокус дальнейшему рассмотрению проблемы: покушения народовольцев вписывались в рамки вопроса о цареубийстве, что исключало из рассуждений прочие террористические акты. При этом каждая из дат несла определенную смысловую нагрузку: 2 апреля подчеркивало частоту происходящего, концентрировало попытки цареубийства на коротком временном отрезке: «Пришлось Русской земле увидеть троекратное, в течение нескольких месяцев, покушение на жизнь ее Государя». 4 апреля 1866 года растягивало историю покушений во времени на пятнадцать лет: «В начале 1880 года разыгрался последний акт драмы, начавшейся очень давно — еще в 1866 году». Выстрел Д.В. Каракозова был знаковым событием царствования Александра II, с ним связывали перелом в ходе реформ. С него радикалы и либералы начинали эпоху «белого террора». В статьях журналистов-либералов эта дата сама по себе служила объяснением происходящего: «случайный» выстрел Каракозова, неверно оцененный правительством, привел к тому, что «через всю политику последних пятнадцати лет прошла грустная нота недоверия к народным силам». Нарастание революционного движения, кульминацией которого стали покушения на цареубийство, таким образом, ставилось в вину правительству: «…меры строгости оказались безуспешными; они не искоренили крамолы, а только обострили положение, увеличили число недовольных и, можно думать, усилили ряды той, первоначально незначительной группы, которая объявила войну государству и порядку».

Постановка вопроса о деятельности «Народной воли» как вопроса о цареубийстве позволяла обращаться к более широкому историческому контексту. Оценка покушений на Александра II как «беспримерных» в истории народов была скорее фигурой речи, чем констатацией факта. За такими рассуждениями следовали исторические примеры. «Поддающимися сближению фактами» фельетонист газеты «Молва» назвал убийства Генриха IV и Авраама Линкольна. Еще более широкий исторический контекст был дан во «Внутреннем обозрении» журнала «Вестник Европы», в котором рассматривались все известные покушения на жизнь монархов со времен Гиппарха и Цезаря. Подобные сопоставления скорее затрудняли понимание такого явления, как терроризм. Рассматривая деятельность народовольцев только как попытки совершить цареубийство, журналисты упрощали происходящее, видя в событиях лишь одну сторону.

Существовала и другая версия генеалогии «крамолы», которая устанавливала связь между народовольческими попытками и другими террористическими актами, не направленными на императора. Самой очевидной точкой отсчета в ней было 24 января 1878 года — покушение В.И. Засулич на жизнь петербургского градоначальника Ф.Ф. Трепова. При этом важен был не только и не столько сам террористический акт, сколько оправдание преступницы судом присяжных. Покушения на Александра II также ставились в один ряд с убийствами и покушениями на должностных лиц в Киеве, Харькове и Петербурге. Менее популярной, но все же используемой точкой отсчета был процесс «нечаевцев». Эта дата особенно привлекала М.Н. Каткова, который неоднократно обращался в своих статьях к процессу 1871 года, доказывая, что именно он послужил «укреплению обмана, губившего нашу несчастную молодежь». Обнародованным «Катехизисом революционера» публицист предпочитал мерить все революционные организации и их цели. Эта модель имела свои плюсы и минусы. С одной стороны, сосредотачиваясь только на ряде террористических актов, журналисты приходили к пониманию специфики терроризма. С другой стороны, вырванные из общего контекста революционного движения, террористические акты представали как загадочные явления, слабо связанные с действительностью.

Наконец, еще один вариант генеалогии включал покушения на императора в историю революционного движения в России. «Корни крамолы» искали в идеях М.А. Бакунина, историю начинали с демонстрации на Казанской площади 6 декабря 1876 года, когда революционеры «потерпели жестокое поражение от народа» и «взялись за оружие, за подкопы, за мины». По тому же принципу была выстроена самая подробная генеалогия «крамолы», предложенная в «Современных известиях». Задавшись вопросом о происхождении «страшного плода» 1 марта 1881 года, ее автор проследил биографию исполнителей до «процесса 193-х». Не останавливаясь на этом, он обратился к поиску первоистока, вспомнив не только «нечаевцев» и Каракозова, но и прокламацию «Молодая Россия» (1862 год)113. Включение народовольческих покушений в историю революционного движения заставляло иначе взглянуть на нее, соединив вопросы о причинах террора с более широкими вопросами о причинах протеста в течение всего царствования императора Александра II. Эта модель объяснения лучше помогала осознать истинные причины происходящего, но и усложняла понимание, так как предполагала исследование более широкого контекста, чем в случае рассмотрения происходящего как просто террора или, уже, попыток цареубийства.

Построение любой подробной генеалогии террора приводило к одному своеобразному эффекту: по меньшей мере, до обнародования стенограмм судебных заседаний по делу «Шестнадцати» все покушения на императора приписывались некоей «социально-революционной партии», якобы существующей в России чуть не со времен Каракозова. Эффект этот отчасти сохранялся вплоть до процесса по делу первомартовцев. Таким образом, в течение 1879–1880 годов печать обсуждала не конкретную организацию «Народная воля», а мифическую «социально-революционную партию», ее структуру, программу и образ действий. При этом журналисты вынуждены были ориентироваться на те минимальные сведения, которыми они, благодаря судебным процессам, располагали.

«Идеальным типом» революционной организации продолжала оставаться «Народная расправа» С.Г. Нечаева: не имея другой информации, журналисты обращались к этому опыту, чтобы утверждать: «Тайное общество 1869 года является как бы образцом для позднейших форм революционной агитации, личный состав — нормой, повторяющиеся на будущее время с небольшими вариантами». С процесса 1871 года утвердилось представление о широком использовании революционерами методов обмана и запугивания. Публицист газеты «Голос» писал, что «крамола» поставила для русского общества «пьесу», доказывая многочисленность своих сторонников, тогда как на самом деле она представляет собой «кружок или совокупность кружков, порядочно организованных, но немногочисленных». В пользу такого мнения приводились разные аргументы: при арестах не находят списков — террористов так мало, что списки им просто ни к чему; «чем меньше народу в шайке, тем меньше опасности быть открытым, случайно или от предательства», «чтобы подкопаться под полотно железной дороги из соседнего дома и чтобы натаскать два пуда динамита во дворец, [...] могло понадобиться не более четверых-пятерых человек». Мнение о многочисленности «крамолы» высказывалось значительно реже.

Силу «социально-революционной партии» большинство журналистов объясняли «строжайшею внутреннею организациею» и тайной. Бытовало представление, что внутри ее поддерживается железная дисциплина, «нескромных адептов» убивают, рядовых членов держат «под страхом неминуемой грозной расправы в случае уклонения от связующего их долга». В газете «Улей» очень красочно было описано, как партия вербует в свои ряды «недоучившегося юнца»: «…ему рисуется картина великого подвига; его выставляют освободителем или спасителем народа, ему сулят историческое имя; самое преступление, на которое его готовят, выставляется в его глазах как великий подвиг [...], ему подсовывают большей частью какую-нибудь женщину, которая еще больше экзальтирует его, пристыжает его трусость, разгорячает фантазию, наконец, в заключение, ему грозят в случае неисполнения…».

Рассуждения о том, кто стоит за покушениями, приводили некоторых журналистов к весьма нетривиальным выводам. Существовала точка зрения, что за действиями «Народной воли» скрываются националистические устремления одного из народов империи. М.Н. Катков описывал русское революционное движение как «театр марионеток», «кукловодом» которого является «польская справа», подтверждением чему служила, с его точки зрения, прокламация Исполнительного комитета, изданная после цареубийства. С точки зрения Д.И. Иловайского, руководителями русских «крамольников» были украинцы. Обратив внимание читателей на фамилии (Ковальский, Лизогуб, Желяба, Тригоня, Колоткевич) и происхождение преступников, он писал: революционная организация состоит из четырех групп: польской, еврейской, украинофильской и собственно русской, среди которых русская — «наиболее пассивная», «выставляющая бессознательных исполнителей для тех групп, которые руководствуются целями более политическими или национальными». Реагируя на «политические фантазии» легальных журналистов, автор статьи «К статистике государственных преступлений», появившейся в № 4 «Народной воли» на основании данных Министерства юстиции (вероятно, предоставленных Н.В. Клеточниковым, так как среди них названо изданное «для внутреннего пользования» в количестве 150 экземпляров сочинение А.П. Мальшинского) приводил данные, опровергавшие «катковскую легенду о “польской интриге”» и «суворинскую теорию “жид идет”».

Существовала и другая точка зрения на то, кто в действительности стоит за покушениями на императора. В печати она была откровенно высказана лишь однажды на страницах журнала «Русская речь». Автор внутреннего обозрения напомнил читателям прошлые столкновения и «неизбежно грядущее противоборство России с Англией в Азии», чтобы доказать: «…мы переживаем опыт тайного отравления ее [России — Ю.С.] внутреннею смутою». Другие издания были более осторожны, позволяя себе лишь намекать, что «анархия в России может быть нужна только одному из наших внешних врагов». Раздавались и голоса протеста. Например, в «Новом времени» по поводу статей М.Н. Каткова было сказано: «…быть может, в этом убеждении говорит больше патриотическое чувство, которое не может примириться с мыслью, что в самой России найдутся столь гнусные враги ее».

Наконец, руководство русскими террористами приписывали некоему «международному революционному комитету», уверенность в существовании которого также выражалась на страницах русской печати. «Русские “нигилисты-террористы” выросли на русской почве и отличаются азиатским зверством и дикою силою Стеньки Разина. Но они — отпрыски дерева, пустившего глубокие корни в западноевропейской почве, и в ней они находят свои жизненные соки», — писал юрист Ф.Ф. Мартенс в газете «Голос».

Рассуждения о происках внешних врагов, даже если их принимали на веру, снимали вопрос только о руководителях «крамолы». Факт участия в покушениях на императора русских «исполнителей» требовал от журналистов куда более глубокого анализа причин возникновения терроризма. Ответ на последний вопрос часто давался на метафорическом уровне — с помощью метафоры «почвы». Она позволяла конструировать отношения «крамола»–общество. «Крамола» представлялась как «безобразный росток», «ядовитые растения», «ядовитые грибы», «семена зла». Этот образ употреблялся, когда ставился вопрос о причинах-«корнях» возникновения терроризма. Выбор метафоры обуславливал ответ: причина в «почве», на которой способны произрастать «ядовитые растения», т.е. в русском обществе: «Зло питается многочисленными и невидимыми соками». Пользуясь этой метафорой, газета «Новое время» могла описать вполне определенное состояние общества: «Очевидно, крамола пустила корни [...]. Их питает общественная апатия, благодаря ей воздух как будто заражен».

Еще более определенно отношения между «крамолой» и русским обществом позволяла уловить метафора «болезни», восходящая к более общему «метафорическому телу общества». Крамола уподоблялась «заразе», «язве», «ране», «проказе», «гнойному нарыву», даже «известным “секретным” болезням», а борьба с нею — «врачеванию». С помощью этой метафоры журналисты могли оценивать общее состояние государства и общества. Представление «крамолы» как «болезни» давало журналистам возможность более свободно говорить о способах «лечения», методы которого разнились в зависимости от политических взглядов «врача».

Categories:

Blogger news

Popular Posts

Blogroll

Popular Posts